…А в день рождения, когда Лене исполнилось двадцать три, получилось особенно тяжко. С утра – пять семинаров в музыкальном училище, потом – короткий обед в столовке (позволить себе кафе она не могла), а потом еще бесконечная, на четыре часа, репетиция с бестолковым студенческим оркестром в Малом зале консерватории. И ни одна ведь сволочь даже цветочка не подарила! И никто, кроме сыночка, даже не поздравил!.. Так что, когда бесконечный рабочий день наконец иссяк, Лена не выдержала. Хоть и освободилась уже, могла бы домой позвонить, а не стала. И в общую курилку, снимать стресс, не пошла. А вместо этого забилась в закуток под одной из черных лестниц (они его, еще пока школьницами в консерваторию на концерты по абонементам бегали, приметили) и горько разрыдалась. Все никак поверить не могла: неужели это и есть ее предел? Неужели такой незадачливой и выйдет вся оставшаяся жизнь?!
А когда отплакалась, крыша и вовсе поехала: Лена упала на колени, уткнулась головой в грязный пол и взмолилась: «Господи! Да за что же мне все это?! Если бы только можно было начать все сначала!.. С нового листа! Без этой дурацкой музыки. Без Вадима. Без фантазий о „Гран-при“. Без всех тех глупостей, что я сотворила!.. Боже, ну, пожалуйста, помоги!»
Ее рыдания гулко аукались по старинному зданию консерватории, сердце от бесконечных слез кололо и трепыхалось – но высшие силы, ясное дело, молчали. Не нарушали ее уединения и люди – поздними вечерами коридоры консерватории пусты, только где-то вдалеке сонатину Клементи наигрывают… В общем, плохо все. Беспросветно и грустно.
«Ладно, – наконец устало велела себе Елена. – Хватит выть. Толку-то с моего рева… А ну-ка, взять себя в руки. И немедленно позвонить домой. Узнать, как там сынуля. Маман, наверно, уже из себя выпрыгивает».
Она сунула руку в сумку, зашарила в ней – и вот вам очередная незадача: мобильника нет. Потеряла? Или в репетиционном зале оставила? Так тогда тоже, считай, пропал – консерватория хоть и рассадник культуры, а ноги забытым вещам тут мгновенно приделывают… Лена резво вскочила на ноги, едва не упала – и тут обнаружила еще одну странность: вместо удобных туфель на плоском ходу она вдруг оказалась обута в смешные лаковые босоножки. Детские. Да и сами ноги в смешных белых колготках стали худыми и совсем детскими, размерчик, наверно, тридцать третий, не больше.
«Все. Я спятила», – в ужасе поняла Елена.
И вдруг услышала детский голосок – очень испуганный и смутно знакомый:
– Ленка! Сальникова! Ты где?
«Ниночка?» – мелькнуло у Елены.
Так звали ее школьную однопартницу и подружку. Но только откуда ей здесь, в консерватории, взяться? Уже ведь пять лет, как она с предками в Штаты эмигрировала.
– Ленка! Выходи! Я боюсь! – продолжал между тем надрываться Ниночкин голосок.
А Елена тем временем с изумлением разглядывала собственные руки: они тоже стали совсем маленькими, с обгрызенными ноготками, на безымянном пальце дешевенькое пластмассовое колечко. И платье на ней оказалось темно-синее, школьное, ровно по острые, детские коленки…
«Врача! Психиатра! Нужно в дурдом звонить! Пусть приезжают», – подумала Лена.
Вышла из закутка – и обалдело замерла: перед ней действительно стоит школьная подружка Ниночка. И выглядит ровно так, какой она была в начальных классах. И ругается таким же тонким, капризным голоском:
– Редиска ты, Сальникова! Фиг ли прячешься? Сама умная, что ли?!
– Я… я… – совсем растерялась Лена. И совсем невпопад спросила: – Слушай, Нин, а какой сейчас год?
– Тысяча девятьсот девяностый, – машинально откликнулась одноклассница. И тут же подозрительно уставилась на подругу: – Ты чего дуркуешь?
– И мы с тобой… сейчас учимся в школе? – продолжала Лена. – А в каком классе?
– Точно: крыша поехала, – констатировала Нинка.
– Пожалуйста, – кротко попросила Леночка.
– Ну, во втором «А», – хмыкнула подруга.
– Just incredible…{Просто невероятно… (англ.)} – пробормотала Сальникова.
– Чего-чего?! – изумилась Нина. А Лена вспомнила, что английский во втором классе они еще не проходили.
Прошла всего неделя, и Лена Сальникова полностью освоилась в собственном прошлом. За своей покорябанной партой в классе (их только в 1998 году на новые заменят). В изученном до последней трещинки кабинете, где училка терзала ее специальностью – и пока что щеголяла роскошным пучком, еще не знала, бедняга, что через пять лет полностью облысеет. В родительской квартире. В метро, где вместо магнитных карточек в автоматах пока что грохотали пятикопеечные монеты… И только к магазинам с пустыми полками и вареной колбасой, которую заворачивали в жесткую серую бумагу, привыкнуть было сложнее. Очень хотелось то йогурта, то киви со взбитыми сливками, то мюсли на завтрак, а мама вместо этого все готовила и готовила отвратительную геркулесовую кашу. А папа, тайком от жены (та настаивала, что питание у Лены, то есть у ребенка, должно быть исключительно «детским»), подсовывал дочке тонко нарезанную сырокопченую колбаску… И даже не верилось, что эти милые, заботливые, любящие родители всего через восемь лет назовут ее «шлюхой, притащившей в подоле», и «нахлебницей, севшей с ребенком на их шею».
Учиться в школе оказалось несложно – подумаешь, арифметика, сказки Пушкина, приставки «при» да «пре». В музыкалке – а играть там в силу юного возраста надо было лишь простецкие польки и, как верх мастерства, бетховенскую «К Элизе» – шло еще легче. И, вот уж, блин, дежавю, учителя опять заговорили о том, что ей, Лене, очень скоро светит «Гран-при»… Немного сложнее было общаться с одноклассниками – чтоб не спугнуть их каким-нибудь взрослым словечком вроде корреляции или стагнации. И тем более – с учителями, особенно с классной, которая на полном серьезе уверяла своих подопечных, что через пятнадцать лет, в 2005 году, в Советском Союзе не останется ни единого человека, живущего в коммунальной квартире, а все, как одна, машины на дорогах оснастятся безопасными для экологии электродвигателями… Ну и еще постоянно свои мысли приходилось скрывать. А то мама уже как-то спросила дочку: почему, мол, у тебя лицо вечно озабоченное, будто у старушки? Не объяснишь ведь, что она, Лена, старушка и есть. И вообще – насколько непривычно жить, когда знаешь и про грядущие путчи, и про инфляцию, и про частую смену президентов… И, конечно, о том, что ты никогда не получишь «Гран-при».
Лена почему-то в этом не сомневалась. Пусть и явилась она в прошлое с солидным, как говорится, багажом, пусть и может прямо сейчас, во втором классе, сыграть сложнейшую колыбельную Дворжака, а все равно: не видать ей главных призов, на роду не написано. Потому что вон Женька Котиков, даже без всяких бонусов типа пятнадцати лишних лет, а уже играет душевнее, чем она. Азартней. Ярче. Талантливей. Так и зачем спорить с природой? Нет у нее таланта к музыке – и нет. Не лучше ли попробовать эту природу как-нибудь по-другому обыграть?
И однажды вечером, когда дома присутствовали и, как всегда, грустный папа, и усталая мама, Лена им заявила:
– Я больше не хочу заниматься музыкой.
– Что с тобой, доченька? – перепугался отец. – Ты не заболела?
– Ну и чем же ты хотела бы заниматься вместо фортепиано? – сухо поинтересовалась мама. – В швейное ПТУ готовиться будешь?
– Нет, папочка, не волнуйся: я не болею, – ответила Лена отцу. А маме заявила: – Ну почему же сразу в ПТУ? У меня, вообще-то, другие планы.
– Какие же? – скептически прищурилась родительница.
– Во-первых, я хочу заниматься большим теннисом. Серьезно. Профессионально. И на случай, если в спорте карьера не сложится, буду готовиться в институт. В престижный. Типа Плехановского или Финансового.
– Ты сказала – теннис?! – в ужасе переспросил отец. – И Плехановский институт?! Но зачем?!
– Кто тебя этому научил? – потребовала ответа проницательная мама.
– Никто не учил, – пожала плечами Лена. – Я сама так решила.